История жизни Томаса Эллвуда. Становление как квакера

Мы продолжаем публикацию жизнеописания Томаса Эллвуда (1639–1713).

Примечание переводчика

«История жизни Томаса Эллвуда, написанная им собственноручно» (1714 г.) представляет собой одно из самых значительных произведений в жанре квакерской автобиографии. На фоне многих жизнеописаний ранних квакеров автобиография Томаса Эллвуда выглядит более доступной пониманию современного читателя. Написанная живым языком, обладающая особым авторским обаянием, книга содержит как достаточно подробное описание духовного пути Эллвуда, так и множество интересных эпизодов из ранней истории квакерского движения. Близкий друг и ученик богослова Айзека Пенингтона, редактор первого издания дневников Джорджа Фокса, помощник и ученик Джона Мильтона, невольно подавший ему идею написания «Возвращенного рая», Томас Эллвуд был свидетелем и участником многих ключевых событий истории раннего квакерства и Англии в целом, и его автобиография, таким образом, это ещё и важный литературный памятник своей эпохи.

Среди фрагментов, выбранных для перевода, наиболее интересные – «личные» эпизоды жизни Эллвуда, в особенности его обращение и становление как квакера. При наличии огромного корпуса квакерской автобиографической литературы XVII в. в ней не так уж много понятных современному читателю текстов на тему квакерского духовного пути. Эллвуд здесь исключение, поэтому важно было взять именно эту часть его жизнеописания. Кроме того, есть отрывки, повествующие о различных эпизодах квакерской истории, например, о гонениях на квакеров после реставрации монархии в 1660 г., жертвой которых стал и сам автор жизнеописания.

Специфика текста по большей части не религиозная, а литературная, и определяется она преимущественно тем, что это текст XVII в. (со всем своеобразием стиля, присущего эпохе), написанный человеком, достаточно начитанным, но без университетского образования, с определённой склонностью к писательству. Так, Эллвуд иногда пытается придать своему тексту дополнительную «литературность» за счёт игры слов. Жизнеописание не перегружено богословскими терминами, однако в нём регулярно встречаются скрытые цитаты из Библии (иногда Эллвуд указывает, что он цитирует, иногда – нет). Они интегрируются в перевод соответствующими цитатами из русского синодального перевода.

Начало автобиографии

[стр. 9–15]

Моё положение и в Церкви Христовой, и в мире не столь примечательно как у тех, кто вращался в высших сферах, и не позволяет делать столь же значительные наблюдения, но коль скоро и мне в моих странствиях по долине плача [см.: Пс. 83:7, – здесь и далее в квадратных скобках примеч. пер.] довелось пройти через разнообразные и подчас незаурядные испытания, в которых Господь милостиво оберегал и сопровождал меня, я счёл по меньшей мере уместным, а то и похвальным представить обществу короткий очерк моей жизни, дабы, перечисляя все те случаи, когда Господь трудился ради меня, даровал избавление и защиту, я мог бы, соответственно, с признательностью высказаться об этом и так выразить Ему свою благодарность. А тем, кто, возможно, проследует моей стезёю, чьей долей станут такие же или сходные испытания, пусть [эта книга] придаст духу не сходить с пути святости и в полной уверенности полагаться на Господа, какие бы тяготы на них ни пали.

Вот как всё началось для меня самого: я родился в год Господень 1639-й, где-то в начале восьмого месяца [октябрь], насколько я сумел это выяснить, – ведь приходская книга, где обозначена дата не рождения, а, как это принято называть, крещения, доверия не заслуживает.

Местом моего рождения была деревня под названием Кроуэлл, расположенная неподалёку от границы Оксфордшира, в трёх милях к востоку от Тэйма, ближайшего рыночного города.

Имя моего отца было Уолтер Эллвуд, а мать в девичестве звалась Элизабет Потман; оба происходили из почтенных, но клонящихся к упадку семейств. Так что мой отец всё, чем владел (а это было изрядное количество земли и ещё больше, как я слышал, в деньгах), получил, как и своё имя, от деда, Уолтера Грея, чья дочь и единственное дитя приходилась моему отцу матерью.

Когда я был ещё совсем ребёнком, примерно двух лет от роду, меня перевезли в Лондон; в то время разразилась гражданская война между королём и парламентом, а мой отец, бывший на стороне парламента, хоть и не брал в руки оружия, рассудил, что отдельные королевские гарнизоны расположились слишком близко к его сельскому жилью, и там оставаться небезопасно, – поэтому отец перебрался в Лондон, который находился под контролем парламента.

Там я и рос, не без трудностей, поскольку городской воздух не особенно подходил для моего болезненного сложения, и жил там, покуда Оксфорд не сдался, и война, как казалось, не закончилась.

В то время мои родители завели знакомство и близкую дружбу с леди Спрингетт, тогда она была вдовой сэра Уильяма Спрингетта, который умер, служа парламенту, а впоследствии стала супругой Айзека Пенингтона, старшего сына олдермена Пенингтона. Дружба эта перешла от родителей к детям: я сделался первым и особенно близким другом детства дочери леди Спрингетт, Гулиельмы; настолько близким, что меня даже допускали покататься с нею в её маленькой карете с лакеем по парку Линкольнс-Инн-Филдс.

Я упоминаю об этом сейчас, поскольку продолжение этого знакомства и этой дружбы стало тем дополнительным средством, с помощью которого я был приведён к знанию благословенной ИСТИНЫ, и на протяжении этого повествования мне предстоит не раз с почтением упомянуть это семейство, которому я столь многим и столь сильно обязан.

Вскоре после сдачи Оксфорда мой отец вернулся в своё имение в Кроуэлле, – было самое время за него приниматься, ведь, как я полагаю, отец растратил большую часть оставленных дедом денег, живя с семьёй в Лондоне на широкую ногу.

Мой старший брат (а у меня был брат и ещё две сестры, все трое – старшие), пока мы обитали в Лондоне, обучался в частной школе, в доме у некоего Фрэнсиса Аткинсона в месте под названием Хэдли, это возле Барнета в Хертфордшире, и там он весьма преуспел в латыни и французском. Но, когда мы уехали из города и поселились в деревне, брата забрали из частной школы и отдали в бесплатную в Тэйме, в Оксфордшире. Туда же отправили и меня, как только позволил мой нежный возраст. Я на самом деле был слишком мал, а казался ещё моложе своих лет из-за низкого роста и тщедушного сложения. Несколько лет все даже гадали, не уродился ли я карликом. Но, когда мне минуло пятнадцать или около того, я начал вытягиваться и не останавливался, пока не достиг среднего роста и стати мужчины.

Занятия в школе, которая в ту пору пользовалась хорошей репутацией, я полным ходом употреблял себе на пользу, поскольку имел природную склонность к учёбе: стоило мне прочесть урок, я уже помнил его наизусть, и всё же, как ни странно, немногим мальчикам в школе перепадало столько же розог, сколько мне. И, как мне помнится, я ни разу не был наказан за то, что не выучил урока или не смог его толково рассказать, но я был шустрым мальчуганом, очень непоседливым, с проворным умом и неугомонными руками. Я с трудом подчинялся строгим и унылым правилам и суровому, как мне тогда казалось, распорядку школы, частенько разыгрывал то одну, то другую забавную шутку над своими товарищами, и это неизбежно приводило к попыткам меня перевоспитать: случалось, до полудня я успевал дважды схлопотать розог; хорошо, что хотя бы кости мои оставались целы.

Занимайся я и дальше в школе и захоти в должное время обучиться большему, я вполне мог бы стать учёным, у меня отмечали удивительную способность к наукам. Но мой отец, едва утвердилось республиканское правительство, вступил в должность мирового судьи (доходов она не приносила вовсе, кроме разве что почета, а вот расходов – с избытком) и пустился жить подобающей жизнью. Кроме того, отец забрал моего брата из школы в Тэйме и отдал его учиться в Оксфорд, в Мертон-колледж, обеспечив ему самое привилегированное и самое дорогостоящее положение феллоу-коммонера, а, стало быть, пришлось урезать расходы на всё остальное, – пострадал от этого в том числе и я. Меня забрали из школы, чтобы сэкономить на моём содержании, и это было всё равно что сорвать неспелый плод с дерева и разрезать его до того, как он должным образом созреет, – тогда этот плод сморщится и засохнет, потеряв те капли сока и вкуса, что едва начали в нём копиться.

Со мною так оно и случилось. Меня увезли домой, когда я был слишком юн и ещё не погрузился хорошенько в ученье (хотя в латыни я делал успехи и уже приступил к греческому), предоставили в большей, чем следовало, мере самому себе – школьничать или шкодничать, с книгами или без них, как заблагорассудится, и вскоре я помахал книгам рукой, то бишь смахнул их с рук, да и отложил в сторонку, отдавшись с увлечением юношеским забавам и удовольствиям, какие предоставляло моё место жительства, и каким не препятствовало моё положение.

Так я за короткое время растратил те немногие знания, что приобрёл в школе; забросив надолго свои книги, я постепенно сделался донельзя чуждым ученью, настолько, что был не в состоянии не то что понять, а даже и прочесть предложение на латыни; я прекрасно это сознавал, а потому избегал читать кому-либо вслух: ведь попадись мне латинское слово даже в английской книге, моё произношение заставило бы меня устыдиться.

Вот так я и жил, следуя по пути тщеславия, предаваясь будто бы невинному развлечению: в ходе разговоров я забавлял своих товарищей и добрых знакомых интересными суждениями – причём, исключительно за счёт природного ума, без всякого участия школьной премудрости, и почитался хорошим собеседником.

Однако я всегда держался людей с острым умом, умеренных и воздержанных, поскольку я не выносил, когда в разговоре звучали непристойности, и питал врождённое отвращение к безудержному пьянству. Поэтому даже во времена моего величайшего тщеславия я был храним от нечестия и больших зол, что делало меня вхожим к лучшим из моих соотечественников.

С фрагментом со стр. 20–22 и 24–27 можно познакомиться здесь.

Становление Эллвуда как квакера. Мировоззрение.

[стр. 29–37]

Мне не терпелось попасть ещё на какое-нибудь квакерское собрание, и я велел отцовскому слуге разузнать, нет ли собрания где-то поблизости от нас. Он сообщил мне, что в доме Айзека Пенингтона говорили о собрании в Хай-Уикоме, которое должно состояться в следующий четверг.

Туда я и отправился, хотя дотуда было семь миль. Чтобы все решили, будто я еду поохотиться на зайцев, я пустил рядом с лошадью свою гончую. Прибыв на место и оставив лошадь в гостинице, я поначалу пришёл в растерянность: как же отыскать дом, где будет собрание? Я не знал, где этот дом, а спрашивать стыдился; поэтому я оставил собаку на попечение конюха, а сам вышел на улицу и встал у ворот, размышляя, в какую же сторону направиться. Но стоял я недолго, – на улице показался всадник, в котором я узнал человека, виденного мною у Айзека Пенингтона, и он направил лошадь в ту же гостиницу. За ним-то я и решил последовать, предположив – как выяснилось, справедливо, – что он идёт на собрание.

Придя в дом, оказавшийся домом Джона Ронса, я увидел людей, которые сидели все вместе в передней комнате; я шагнул внутрь и занял первое попавшееся свободное место – край скамьи возле самой двери; шпага на боку и чёрная одежда сразу привлекли ко мне внимание нескольких человек. Вскоре один из собравшихся – с ним я впоследствии познакомился близко, – встал и заговорил; его звали Сэмюэль Торнтон, и сказанное им было очень своевременно и очень полезно; слова, как будто предназначенные лично мне, достигли цели.

Едва собрание закончилось и люди начали вставать с мест, я, сидевший прямо у двери, торопливо вышел, поспешил в свою гостиницу и оттуда погнал лошадь прямиком домой, – так моё отсутствие (насколько я помню) осталось незамеченным отцом.

Это собрание словно вбило гвоздь, утвердив и укрепив в моём сознании благие начала, заложенные на первом собрании. Моё разумение стало открываться, я ощущал в груди какое-то шевеление, это во мне рождалось новое создание. Общее беспокойство и смятение рассудка, причину которых я так и не сумел уяснить, что тяготили меня в последние дни и давили тяжким бременем, теперь начали отступать, и внутри у меня замерцали отблески Света, позволившие мне увидеть своё внутреннее состояние и своё отношение к Богу. И Свет, который прежде был тем, что «во тьме светит», и тем, что «не объяла тьма» [Ин. 1:5], отныне светил не во тьме, а из тьмы, и в известной мере открывал мне, чтó доселе затуманивало мой взор и ввергало в печаль и беспокойство. Теперь я видел, что, хотя по большому счёту был ограждён от обычной безнравственности и великой скверны сего мира, дух мира всё же преобладал во мне, увлекал к гордыне, самолюбованию, тщеславию, излишествам, а всё это порочно. Я осознал, что во мне произрастает множество растений, посаженных отнюдь не небесным Отцом, и все их, какого бы сорта и вида они ни были, какими бы благовидными не казались, необходимо вырвать.

Моя прежняя жизнь вскрылась, и все грехи один за другим выстроились передо мною. И пусть они не выглядели ни столь чёрными по цвету, ни столь глубокими по окраске, как у самых грязных из распутников, я понял, что все грехи (даже те, что имеют вид достойнейший и прекраснейший, наряду с теми, которые грубее и гнуснее) порождают вину, а с виной и из-за вины приходит проклятие души, которая согрешила. Я почувствовал всё это и под тяжестью своих чувств склонился к самой земле.

Но я также получил и новый закон – внутренний закон, добавленный к внешнему, – закон духа жизни в Иисусе Христе, созданный внутри меня в противодействие всяческому злу, не только в делах и на словах, но даже и в мыслях; так, всё было подвергнуто суду и осуждено. Отныне я не мог больше следовать моими прежними путями и жить прежней жизнью, ведь стоило мне вернуться к ним, на меня тут же пало бы осуждение.

Таким образом, Господу милостивому было угодно поступить со мною примерно так же, как с народом Израильским, поправшим Его закон, – Он призвал свой народ через пророка и повелел сначала: «Удалите злые деяния ваши [от очей Моих]», а затем: «Перестаньте делать зло», затем: «Научитесь делать добро» (Ис. 1:16,17); лишь после этого Он допустил свой народ рассуждать с Собою и наделил его благами Своей безвозмездной милости.

Теперь этот внутренний духовный закон (закон духа жизни в Иисусе Христе) требовал, чтобы я «удалил злые деяния свои» и «перестал делать зло»; та мера божественного Света, что явила себя во мне, открыла, какие злые деяния нужно удалить в первую очередь и что перестать делать, и на всё, что Свет обличил как зло, пало осуждение.

Так начинался путь, который отныне лежал передо мною, и которым мне надлежало идти – прямой и простой путь, настолько простой, что путник, сколь бы слаб и незадачлив он ни был (неразумен перед мудростью и суждением мира сего [Ср. 1Кор. 3:19]), пока следует им, не погрешит; погрешит он, лишь сойдя с пути. Что же до меня, то я узрел этот путь, когда его открыла передо мною мера божественного Света, которая явила себя во мне и посредством которой мне предстояло «удалить злые деяния свои» и «перестать делать зло».

В том божественном Свете я увидел, что, хотя мне не было нужды «удалять злые деяния» в виде заурядной нечистоты, распущенности, нечестия и скверны сего мира, ведь по великой милости Господней я получил светское образование и был ограждён от вышеназванных больших зол, всё же и у меня отыскались «злые деяния», чтобы удалить и перестать совершать в дальнейшем; иные из них не являлись злом в глазах мира, который «лежит во зле» (1Ин. 5:19), но в Свете Христовом они предстали передо мною как зло и как зло были прокляты во мне.

Это, прежде всего, те плоды и следствия гордыни, которые обнаруживают себя в тщеславии и самолюбовании на предмет одежды; этому, увы, и я не был чужд, насколько мог себе позволить, и черпал в том немало удовольствия. Это «злое деяние» я должен был «удалить» и «перестать делать», а до тех пор на мне будет осуждение. Поэтому, повинуясь внутреннему закону, бывшему в согласии с внешним (1Тим. 2:9; 1Пет. 3:3; 1Тим. 6:8; Иак. 1:21), я срезал со своей одежды ненужную отделку из кружев и лент, бесполезные пуговицы, от которых не было никакого проку и которые нашили лишь в качестве того, что по неведению зовут украшением; и я перестал носить кольца.

А ещё это употребление льстивых наименований при обращении к людям, с которыми не связывают отношения, этим наименованиям сообразные. Это зло, которому я был привержен и в котором почитался истинным художником; соответственно, и его мне следовало «удалить» и «перестать делать». Так что впредь я не осмелюсь сказать «сэр», «мастер», «милорд», «мадам» (или «госпожа») и не назову себя «ваш покорный слуга», обращаясь к человеку, слугою которого не являюсь, а в слугах я никогда не бывал.

Также, если говорить о людях, то мне нередко доводилось обнажать голову, преклонять колена или кланяться в знак приветствия; а ведь это один из суетных обычаев сего мира, привнесённый духом мира вместо подлинного чествования, каковому этот обычай создаёт фальшивую замену; обычай этот лживо используется как знак уважения одного человека к другому, при том на деле никакого уважения нет и в помине. А, кроме того, это вид и пристойный символ того божественного поклонения, которое должно воздавать Господу Всемогущему, и которое [люди] всех родов и мастей, зовущие себя христианами, обязаны адресовать Ему, обращаясь к Нему в своих молитвах, людям же такое поклонение воздавать не следует; я обнаружил, что это одно из тех зол, которые я совершал в течение долгого времени; теперь от меня требовалось «удалить» и «перестать делать» и его.

Также [существует] безнравственная и нездоровая манера говорить об одной особе во множественном числе: обращаться на «вы», а не на «ты» к единственному человеку, наперекор чистому, простому и бесхитростному языку истины: «ты» – один, «вы» – больше одного, на этом языке Бог всегда говорил с людьми, а люди с Богом, как и между собой, и так было с незапамятных времён, пока в более поздние и порочные годы порочные умы во имя своих порочных целей, дабы льстить, угодничать и потакать порочной человеческой природе, не ввели это лживое и неразумное правило: обращаться к одному на «вы». Это исказило современные языки, сильно принизило человеческий дух и извратило поведение, – в этом пагубном обычае я преуспел не меньше прочих, за это мне также надлежало держать ответ, и поступать так больше не следовало.

В этих и многих других губительных обычаях, произраставших в ночи, среди мрака и отступничества от истины и истинной религии, теперь, когда в моем сознании их осиял чистый луч божественного Света, мне постепенно открылось, чтó следует «перестать делать», чего сторониться и против чего свидетельствовать.

Но враг столь неуловимо и в то же время столь мощно воздействовал на мои слабости, что сумел убедить меня, будто бы я должен делать различия между моим отцом и остальными людьми, и, если всем прочим я не выказываю знаков уважения, то отцу я их выказывать обязан, ведь он мой отец. И я поддался вражеской уловке, состоявшей в том, чтобы питать во мне страх перед ошибкой, которую я совершу, если перестану оказывать моему отцу приличествующие почести или уважение. Будучи вот так одураченным, я продолжал унижаться перед отцом, сохраняя ту же манеру и в языке, и в жестах, в какой вёл себя прежде. И пока я вёл себя так – стоял перед отцом с непокрытой головой и говорил с ним привычным языком, – отец не обнаруживал никакой неприязни, что бы он себе ни думал.

Но что до меня и до той работы, которая началась во мне, я понял, что «перестать делать зло» – это хороший и великий шаг, но этого мало. Меня ждал новый урок, усвоить его я мог, лишь полностью и вполне осознанно «перестав делать зло». И, когда я совершил это, враг вновь воспользовался моей слабостью, чтобы ввести в заблуждение.

Между тем как я ожидал в свете направления на путь добродетели и водительства по этому пути и не двигался с места, пока [не обнаружит Себя] божественный Дух…, враг, преобразившись в ангела света, предложил наставлять меня и руководить мною в исполнении духовных упражнений. А я, не знавший тогда всех уловок сатаны, желая надлежаще послужить Богу, слишком поспешно вверил себя врагу вместо друга.
Он же, высмеивая жар и рвение моего духа, предписал заниматься религиозными трудами сообразно моим желаниям, времени и силам. Труды эти сами по себе были хороши, они могли быть полезны мне и угодны Богу, если бы только я занимался ими сообразно Его желанию, Его времени и данным Им способностям. Но будучи исполнены по воле человека, да ещё и по наущению лукавого, труды эти вместо пользы принесли мне лишь вред.

Я истово читал Библию, сам себе давал задания в чтении, радовался, что одолеваю так много глав, иногда целую книгу или послание разом. И я полагал, что провожу время с пользой, хотя прочитанное и не делало меня мудрее; я читал слишком поверхностно и без истинного Наставника, Святого Духа, Который единственный способен вразумить для понимания и даровать истинный смысл прочитанного.

Я часто молился, стараясь, чтобы молитвы были как можно длиннее, я назначал себе особое время для молитвы и определённое количество молитв на день: тогда мы не знали, что истинная молитва – та, что выражена не в словах, – хотя, слова, побуждаемые Святым Духом, как раз приемлемы, – но в возникающем при посредничестве Святого Духа устремлении души к небесному Отцу. Дух иногда ходатайствует словами, иногда же – лишь вздохами и стонами, к которым Господь снисходит, слышит их и отвечает на них.

Это самовольное служение, исполняемое по человеческому желанию, а не побуждаемое Святым Духом, нанесло мне великий вред и стало препятствием для моего духовного роста на пути истины. Однако мой небесный Отец, знавший искренность моей души, устремлённой к Нему, и моё сердечное желание служить Ему, смилостивился надо мною. В должный час Ему было угодно по милосердию Своему ещё более просветлить моё разумение и открыть внутри меня, как отличить ложный дух и образ его действия от истинного, и как отвергнуть первый и остаться верным второму.

Становление как квакера. В социуме.

[стр.37–43]

И на сей счёт меня поджидало великое испытание: близился очередной суд четвертной сессии [квартальный съезд мировых судей графства], и отец, не желая ехать в распутицу, поручил мне в указанное время встать, отправиться в Оксфорд и передать те поручительства, что он взял в суде, а ему доложить, какие судьи нынче заседают, и какие наиболее важные прошения они рассматривают; он знал, что я знаю, как всё это делается, ведь я часто сопровождал его на сессиях.

Я же куда лучше, чем отец, понимал, чтó мне предстоит, и чувствовал, как с его поручением на мои плечи ложится тяжкое бремя; тогда я сознавал, что меня ждёт величайшее испытание. Но я никогда не перечил отцу, по крайней мере, ни в чём законном, каковым являлось и это дело. Я постарался не искать отговорок, но, напротив, приказал приготовить себе лошадь, чтобы завтра спозаранку выехать; я пошёл спать, и в моём сердце бушевала жестокая борьба.

Враг нахлынул, подобно потоку; он поставил передо мною множество препятствий, раздул их до небес, чтобы они казались горами, преодолеть которые недостанет сил, и – увы! – вера, способная поднимать горы и ввергать их в море [Марк 11:23], во мне была очень мала и слаба.

Враг заронил в мой разум [сомнения] не только насчёт поведения в суде и выполнения моего поручения, но и насчёт позора, ожидающего меня при встрече со знакомыми, – а их в городе имелось предостаточно, – с ними-то я обыкновенно был весельчаком; теперь я не смогу ни снять шляпу, ни поклониться никому из них, ни использовать титулы (а к ним все только так и обращались), ни прибегнуть к развращённому языку, назвав одного из них на «вы», отныне я должен держаться простого истинного «ты».

Мой ум терзали многочисленные [сомнения] подобного рода, поощряемые врагом, который желал обескуражить и повергнуть меня. Мне не к кому было воззвать за советом и помощью, кроме Господа; Ему я излил свои мольбы с искренними слезами и душевными вздохами, чтобы Он, обладающий всей властью, дал силы пройти через великое испытание и сохранить верность Ему. Через какое-то время Ему было угодно умиротворить мой разум, и я заснул.

Ранним утром я проснулся и обнаружил, что дух мой совершенно спокоен и тих, хотя и не избавлен от опасений совершить промах и уронить то свидетельство, которое мне надлежит нести. И пока я ехал, внутри меня то и дело раздавались призывы к Господу примерно такого рода: «Господи, сохрани мою веру, что бы меня ни ждало; не дай мне кануть во зло, сколько бы презрения и поношения мне ни выпало».

Таким занятиям мой дух предавался периодически почти всю дорогу; и, когда до города оставалась миля или две, кто, как вы думаете, выехал оттуда мне навстречу? Не кто иной, как Эдвард Бэрроу. Я был в шапке-монтеро (в те годы их носили чаще, чем нынче), он тоже; день выдался очень холодный, и мы оба, прикрывая лица от стужи, опустили поля, поэтому ни один из нас не узнал другого, мы миновали друг друга, сами того не ведая; но спустя несколько дней мы опять встретились и, поглядев на платье друг друга, вспомнили, где виделись совсем недавно. И я подумал: о, как порадовала бы меня его поддержка или его совет в те часы, когда мой разум проходил столь трудное испытание! Но Господь решил, что для меня будет лучше, если я буду полагаться лишь на Него, а не на человека.

Устроив лошадь, я направился прямиком в зал, где проходили заседания, успел пробыть там совсем немного, и тут, завидев меня издали, подошла компания моих прежних приятелей. Один из них был учёным и носил мантию, другой работал в этом городе хирургом (оба – мои соученики и товарищи по пансиону в Тэйме), а третий был сельский джентльмен, мой давнишний и близкий знакомый.

Подойдя, все они приветствовали меня в обычной манере – сняли шляпы, поклонились и сказали: «Ваш покорный слуга, сэр», ожидая того же самого в ответ. Но, увидев, что я стою прямо, не притрагиваюсь к шляпе, не подгибаю церемонно коленей, они удивились, сперва переглянулись между собой, потом поглядели на меня, потом снова переглянулись и всё это без единого слова.

Наконец, хирург, смекалистый молодой человек, стоявший ближе всех, привычным жестом хлопнул меня по плечу и с улыбкой произнёс: «Ты что, Том! Квакер?» На это я обрадованно и с готовностью ответил: «Да, квакер». И только слова слетели с моих губ, я почувствовал, как счастливо взыграло сердце; я ликовал оттого, что сумел не поддаться им, что мне дарованы были сила и дерзновение признать себя одним из презираемых людей.

Мои знакомые недолго оставались рядом и не сказали больше ничего памятного; смущённо переглядываясь, они вскоре распрощались со мною в той же чопорной манере, в какой здоровались.

После этого я какое-то время ходил по залу, приблизился к суду, чтобы посмотреть, кто из судей заседает и какие дела они решают. Я ходил и боялся, но не того, что случится или не случится, если меня заметят; я боялся, что буду застигнут врасплох и по неосмотрительности окажусь вовлечён в то, от чего стремился избавиться.

Вскоре суд ушёл обедать, а я тем временем отправился домой к секретарю мирового суда, с которым был хорошо знаком. Я вошёл к нему в комнату, он поднялся навстречу и приветствовал меня по заведённому обычаю; он очень уважал моего отца и сердечно относился ко мне. И хотя поначалу его явно поразила моя манера держаться и речь, однако он вёл себя со мною весьма учтиво, ни разу не выказав беспечности и даже намёка на неё. Я передал ему поручительства, посланные отцом, и, покончив с делом, за которым прибыл, … направился в свою гостиницу передохнуть перед обратной дорогой.

Я уже был готов вывести лошадь, но, выглянув на улицу, заметил то ли двоих, то ли троих судей, – они стояли прямо на моём пути. Вот же новая напасть! Ведь если они увидят меня, то узнают, заключил я, а, узнав, остановят и начнут расспрашивать об отце, и вряд ли мне удастся легко отделаться.

Эти сомнения ввергли меня в слабость, а слабость сподвигла измыслить хитроумный план, как избежать нового испытания. Город я знал довольно хорошо и помнил, что тут есть чёрный ход, который, пускай и немного кружным путём, выведет из города, и мне не придётся ехать мимо судей; правда, прибегать к этой уловке я не хотел. Поэтому я достаточно ждал, пока судьи разойдутся или хоть отойдут куда-нибудь с моей дороги. Но, стоя так, я переживал, что теряю время; вступив в спор с плотью и кровью, я поддался-таки слабости и вышел через чёрный ход, что навлекло на мой дух волнение и скорбь, ведь я отмежевался от креста.

Но Господь взирал на меня заботливым оком и видел, что сердце моё обращено к Нему, и что содеянное я совершил по слабости и от страха падения, и что я сознавал, в чём мой промах, и сожалел о нём, – Господу было угодно по милости Своей отпустить мне это и снова говорить со мною в мире. Поэтому до самого дома, как и по пути в Оксфорд, моё сердце дышало молитвой, обращенной к Господу, чтобы Он благоволил быть рядом, поддерживать и вести сквозь испытания этого дня. И после, по возвращении домой тем вечером, моё сердце полнилось благодарностью и хвалой Ему за доброту и благосклонность, – ведь Он не позволил мне… запятнать Его святое имя, которое отныне всегда пребывало со мною.

[Продолжение следует]

Перевод Александры Сагаловой

По изданию: The History of Thomas Ellwood, Written by Himself. With an Introduction by Henry Morley. 2nd edition. L.; N. Y., 1886.