Продолжаем публиковать избранные части из жизнеописания Томаса Эллвуда (1639–1713).
Несостоявшийся арест
[стр. 114–124] [В отрывке описан эпизод из истории гонений, которые обрушились на квакеров после неудачного мятежа, предпринятого людьми пятой монархии. Приверженцы этого радикального движения верили, что живут во времена, предсказанные пророком Даниилом, когда на смену четырём царствам придёт пятое – тысячелетнее царство Христа. Люди пятой монархии не только проповедовали наступление Царства Божия, но и критиковали современное им общественное устройство, стремясь преобразовать его в «пятую монархию». Восстание, поднятое в январе 1661 г., было быстро и жестоко подавлено и в итоге лишь навлекло репрессии на диссентеров, включая квакеров, которых нередко (хотя и ошибочно) отождествляли с людьми пятой монархии. Сразу после подавления восстания около 4 тыс. квакеров очутилось за решёткой; впрочем, Томас и его товарищи в описанном ниже случае счастливо избежали этой участи, – примеч. пер.]Среди тех Друзей, кто приехал на собрание с ночёвкой, был Уильям Пенингтон, брат Айзека, лондонский купец, а с ним вместе ещё один друг (чьё имя я позабыл) – бакалейщик из Колчестера, что в графстве Эссекс; также был наш друг Джордж Уайтхед [(1636?–1723), одна из ключевых фигур в раннем квакерстве, автор многочисленных сочинений, проповедник из числа «отважных шестидесяти» и правозащитник, – примеч. пер.], с которым, насколько я помню, прежде встречаться мне не доводилось.
После безумного деяния, предпринятого неистовыми людьми пятой монархии, страна пребывала в брожении и всё никак не могла успокоиться. Бури, подобно грозовым ливням, что обрушиваются на побережье, бушевали то здесь, то там, поэтому мы не чувствовали себя в безопасности и покое на своих собраниях. До сих пор собрания не трогали, однако именно в тот день объявился конный отряд и прервал нас; мы же не подозревали о его приближении, покуда не заслышали и не завидели всадников.
Когда они явились, собрались ещё не все, но мы, гостившие у Пенингтонов, были на месте, а с нами и многие другие. Мы сидели в великом мире и безмолвии, тут мы увидели вздыбленных лошадей и сразу поняли, что у нас неприятности.
Мы все продолжали спокойно сидеть на своих местах, кроме приведённого мною и расположившегося рядом Джона Оуви [старый знакомый Томаса, пожелавший лично встретиться с известным богословом Айзеком Пенингтоном, – примеч. пер.]. Оуви, сообразно своему исповеданию, предпочёл последовать совету, что дал Господу апостол Пётр – то есть спасаться [см. Мф. 16:22, – примеч. пер.]. Он всполошился и с проворством сорванца, скачущего через парту, кинулся к задней двери, которую приметил загодя и которая вела из гостиной прямо в огород, а оттуда – в сад. Там он затаился в месте, столь укромном и в то же время столь удобном для наблюдения за происходящим, какого не сыскал бы и никто из домочадцев.
Едва он успел забиться в свою нору, как в дом вошли солдаты; это был отряд местного ополчения и командовал ими Мэтью Арчдейл из Уикома. Он вёл себя учтиво, сообщил, что ему приказано прервать собрание, а участников доставить к мировому судье, сказал, что всех он забирать не будет, и с этими словами принялся выискивать и отбирать, в основном на глаз: как я понял, он мало кого из нас знал.
Он отобрал Айзека Пенингтона и его брата, Джорджа Уайтхеда и друга из Колчестера, меня и ещё троих или четверых из числа местных.
Делал он это без большой охоты, поэтому на том и остановился. Он сказал, что ему надо забрать хоть несколько человек, и велел нам отправляться с ним к сэру Уильяму Бойеру из Дэнема, мировому судье. Айзек Пенингтон по нездоровью ехал верхом, мы же шли пешком; это был путь примерно в четыре мили.
Когда мы пришли на место, судья держался со всеми нами очень учтиво, выказав особенную любезность в отношении Айзека Пенингтона, как джентльмена, жившего по соседству. Нас ни в чём не обвиняли, кроме как в том, что мы собрались вместе, при этом ничего не говоря и ничего не делая. Но, согласно последнему закону, изданному после восстания людей пятой монархии, даже и это являлось нарушением: отныне все собрания диссентеров были под запретом, и судье волей-неволей пришлось взять нас на заметку.
В связи с чем он допросил каждого из нас, кого не знал лично, выяснил, кого как зовут и кто где живёт. Получив все эти сведения и осознав, из сколь удалённых друг от друга частей страны мы прибыли, он пришёл в изумление, ведь Джордж Уайтхед был из Уэстморленда, что на севере Англии, бакалейщик – из Эссекса, я – из Оксфордшира, а Уильям Пенингтон – из Лондона.
Вследствие этого он объявил нам, что дело наше плохо, о чём он весьма сожалеет.
– Вообразимо ли, – спросил он, – чтобы такое количество людей из столь разнообразных уголков и частей королевства очутились в одно время в одном месте и чтобы тут не было никакого объединения и никакой договорённости?
Он тут же получил ответ, что мы пришли в то место, не будучи связаны никакими соглашениями или договорённостями, что ни один из нас не знал, кто ещё придёт, и что в большинстве своём мы друг с другом даже не знакомы, и он, судья, волен приписать это чистой случайности или же, если ему угодно, Провидению.
Судья же напустился на нас со словами, что, дескать, совсем недавно была попытка вооружённого восстания, и подняли его люди, считавшие себя более верующими, чем прочие, что восстание это затевалось и вынашивалось в их молитвенном доме, где они собирались, будто бы во имя Господа, что прямо в молитвенном доме они прятали оружие, что они сумели вооружиться, и, пустив оружие в ход, убили много людей, что, если не искоренить подобные собрания, правительство всегда будет в опасности.
Мы в ответ выразили надежду, что он сумеет провести различие между виновными и невинными, между убеждёнными сторонниками мятежа и убеждёнными его противниками, каковыми мы являлись и всегда слыли. Мы сказали, что наши собрания доступны каждому, наши двери широко раскрыты для всех приходящих вне зависимости от возраста, пола, убеждений, для мужчин, женщин, детей, равно для тех, кто исповедует и не исповедует нашу веру, и что разве только безумцы способны устраивать заговоры на подобных собраниях.
Он ответил, что на следующем суде четвертной сессии мы должны предъявить доказательства своего надлежащего поведения и объяснить, отчего мы пренебрегли королевским законом, в противном же случае нам грозит заключение в тюрьму.
Мы возразили ему, что уверены в собственной невиновности и в том, что вели себя надлежащим образом, и собрались вовсе не из пренебрежения к королевскому закону, но исключительно повинуясь велению Господа исповедовать веру в Него, исполнить каковое мы сочли себя обязанными, однако мы не считаем себя обязанными нести ответственность за то, в чем мы неповинны.
– В таком случае, – произнёс судья, – мне придётся вас арестовать.
И он приказал секретарю составить ордер на арест. Ордеров было составлено множество, но ни один из них не годился: как только очередной черновик зачитывался вслух, мы тут же обнаруживали в нём те или иные изъяны, судья отбрасывал его прочь и приступал к новому.
Судья то и дело посматривал на меня – ведь я был ещё молодым человеком и в то же время носил всё чёрное. Наконец он приказал мне следовать за ним, отвёл в отдельную комнату и закрыл дверь.
Я не понимал, к чему это всё. В душе я воззвал к Господу, умоляя, чтобы Он стал моими устами и разумом и не позволил мне угодить в капкан.
Судья задал мне множество вопросов, касательно моего рождения, образования, моих связей в Оксфорде. Особенно его интересовали тамошние именитые люди, с которыми я был знаком. На все расспросы я отвечал кратко, но при этом просто и правдиво, назвав несколько семей самого высокого положения в своем графстве.
Судья осведомился, давно ли я избрал для себя этот путь и каким образом это произошло. Я немного рассказал об этом, после чего он принялся убеждать меня оставить мой путь и вернуться к пути истинному – к Церкви, как он это называл. Я же просил его не переживать за меня и вовсе воздержаться от этой темы, поскольку я совершенно убеждён, что избранный мною путь и есть истинный, и выразил надежду, что Господь лишь утвердит меня на этом пути и, следовательно, ничто меня с этого пути не свернёт. Мои слова, кажется, были не особенно приятны судье, и мы вернулись к остальным. Я следовал за ним, радуясь, что так счастливо отделался, и благодаря Бога за избавление.
Судья снова занял своё место на возвышении… и заявил, что не желает использовать против нас закон во всей его неумолимости, но будет к нам снисходителен, насколько это в его силах. Поэтому, продолжил он, мистера Пенингтона он отпускает, – ведь он находился в собственном доме. Мистера Пенингтона из Лондона он тоже отпустит, поскольку тот приехал погостить к своему брату. Бакалейщика из Колчестера он отпустит также: он будто бы приехал вместе с лондонским мистером Пенингтоном, намереваясь познакомиться с мистером Айзеком Пенингтоном, которого до сих пор не имел чести знать. И тех, кто из этого графства [Бэкингемшира], он тоже отпустит, по крайней мере, сейчас – в конце концов, они его соседи, он сможет послать за ними в любой момент.
– Но что касается вас, – обратился он к Джорджу Уайтхеду и ко мне, – то я не вижу никаких причин для вас быть [в доме Пенингтонов], поэтому вас я задержу до той поры, пока не будет внесён залог или вас не отправят в тюрьму.
Мы сообщили ему, что залога внести не сможем.
– Тогда, – сказал судья, – придётся идти в тюрьму.
С этими словами он начал писать наш ордер, что опять привело его в замешательство: он стольких отпустил, что теперь ему уже сложно было обосновать наше задержание, ведь наше дело в действительности ничем не отличалось от дела тех, кого он освободил.
Судья написал несколько черновиков (Джордж Уайтхед неизменно указывал на ошибки в каждом из них), после чего мы, видимо, окончательно утомили его; он встал и произнёс:
– Час уже, если подумать, поздний, поэтому я не могу приказать, чтобы вас сегодня же вели в Эйлсбери. Полагаю, вы захотите вернуться к мистеру Пенингтону, и в таком случае, если вы обещаете мне, что будете находиться в его доме завтра утром, я сейчас позволю вам уйти, но завтра пришлю за вами.
Мы заверили его, что, если судье некуда больше отправить нас, то мы, согласно своему изначальному намерению, проведём эту ночь в доме нашего друга Айзека Пенингтона, и, если Господу будет угодно, утром мы останемся там же, готовые исполнить его требование. Засим судья отпустил нас всех. Как нам думалось, он был только рад нас спровадить; он не показался нам злонравным человеком, и ему вовсе не хотелось навлекать несчастья на наши головы, если этого можно было избежать.
И мы отправились назад, к Айзеку Пенингтону. Но, когда мы вернулись, ох и помаялись же мы с бедолагой Джоном Оуви! Он был так угнетён, так совестился, такой у него был стыд на лице [см. Дан. 9:7, – примеч. пер.] из-за его трусости, что нам пришлось потрудиться, примиряя его с самим собою.
Место, которое он избрал для укрытия, было так ловко устроено, что, оставаясь незамеченным, он имел возможность наблюдать, как ополченцы ушли и увели нас. Тогда он понял, что переполох улёгся, горизонт чист. Он отважился высунуться из своей норы и шаг за шагом потихоньку подобрался к дому; обнаружив, что там все тихо и спокойно, он осмелел настолько, чтобы войти в дом, и там он застал Друзей, которые опять мирно сидели на собрании.
Это зрелище так поразило Джона Оуви, что он уселся среди них. Собрание закончилось, Друзья разъехались по домам, а Джон Оуви обратился к Мэри Пенингтон как к хозяйке дома. Ему не хватало слов, чтобы вознести мужество и храбрость Друзей и в достаточной мере принизить себя самого. Он поведал ей, как долго он верует, как истово он трудился, каким опасностям он подвергал себя в молодые годы, лишь бы попасть на собрание, как, когда все пути были заказаны и проходы перекрыты [неточная цитата из «Хроник Англии, Шотландии и Ирландии» Р. Холиншеда (1577), – примеч. пер.], он переплывал реки… а теперь, сказал он, я, состарившийся в исповедании веры, столь долго наставлявший и побуждавший других, так постыдно пал, печаль и позор на мою голову.
Так он сокрушался перед Мэри Пенингтон. А когда вернулись мы, он обратил свои стенания на нас, всячески усугубляя свою трусость; что предоставило некоторым Друзьям повод деликатно указать ему на разницу между исповеданием и одержимостью, между церемонией и действенностью.
Он сказал, что очень счастлив за нас, возвратившихся невредимыми и избежавших заключения.
Однако, поняв, что нас с Джорджем Уайтхедом утром ещё ждала расплата, он встревожился и высказал желание, чтобы утро поскорее настало и миновало, и над нами уже ничего не висело.
Вечер мы провели во вдумчивой беседе и рассуждениях на религиозные темы, отнеся наше избавление на счёт Божьей воли. На следующее утро мы встали, позавтракали и какое-то время помешкали, – надо было проверить, предпримет ли судья что-либо в отношении нас, и удостовериться, что мы ничем ему не обязаны. Остальные друзья, которые прежде были освобождены, также ждали с нами, желая посмотреть, чем кончится дело.
Мы подождали и, наконец, единодушно пришли к заключению, что можно спокойно уезжать. Мы с Джорджем Уайтхедом написали несколько строк, адресуясь судье: мол, если он пошлёт за нами, то пусть знает: мы ждали до такого-то часа, но не дождавшись никого, решили, что мы вольны ехать; если же у него случится повод вновь послать за нами, то, на основании вышесказанного, мы вернёмся.
После этого, мы распростились с Пенингтонами и друг с другом; те, кому нужно было в Лондон, поехали верхом, я же со своими спутниками отправился пешком в Уиком. Там мы остановились ненадолго передохнуть и подкрепиться и уже оттуда разошлись по домам.
Эллвуд и Мильтон
[стр. 130–136, 199–200]…Я добрался до дома, как мне думалось, вполне благополучно, но успел пробыть дома совсем недолго, и меня настигла хворь, оказавшаяся оспой. Едва Друзья получили весть о моей болезни, как мне прислали сиделку, и вскоре навестить меня приехали Айзек Пенингтон с дочерью своей супруги, Гулиельмой Марией Спрингетт, с которой мы вместе играли в детстве. Они привезли с собой также нашего дорогого друга Эдварда Бэрроу, чьё служение обратило меня к познанию Истины.
Господу было угодно явить ко мне благосклонность во время моей болезни, как внутренне, так и внешне. Его неизменное присутствие ободряло меня, удерживая дух мой подле Него, и, хотя недуг изрядно терзал меня, я был храним в дни болезни и она не особенно отразилась на моей внешности. Я начал вставать с постели, но пока не выходил из дома. Тогда мне захотелось чем-то занять и развлечь себя, и, поскольку в моём распоряжении оказалась весьма приличная библиотека, в которой имелись книги Августина и других писателей древности, нередко именуемых отцами, я погрузился в чтение. Все эти книги были напечатаны старым готическим шрифтом, с сокращениями, которые трудно было прочесть. Я потратил на это немало сил, тем самым серьёзно навредив собственному зрению, которое и так-то не отличалось остротой, да ещё и ослабло из-за только что перенесённой болезни, – я сейчас пишу [о своих тогдашних трудностях со зрением], потому что впоследствии они на мне скажутся.
Окрепнув достаточно, чтобы выходить из дома без ущерба для собственного здоровья и не создавая угрозы для окружающих, в начале двенадцатого месяца 1661 [февраля 1662] года я отправился к моему другу Айзеку Пенингтону в Чалфонт и какое-то время провёл там, окончательно приходя в себя, чтобы общаться с людьми.
Я уже писал, что мальчиком хорошо успевал в учении, но расточил все знания ещё до того, как стал мужчиной. О своей потере я не слишком скорбел, пока не оказался среди квакеров. Вот тут-то я осознал, чтó потерял и очень опечалился; в часы досуга я с превеликим рвением пытался восполнить утраченное; я находил весьма несправедливыми обвинения, звучавшие в те годы в адрес квакеров: будто бы они презирают и осуждают человеческое знание как необязательное для духовного служения; об этом часто в ту пору велась полемика.
И, хотя я усердно, не жалея сил, трудился, чтобы вернуть себе то, в чём некогда так преуспевал, я находил учение чрезвычайно трудным занятием и уже готов был вопросить, подобно благородному евнуху, который, будучи в иных обстоятельствах, обратился к апостолу Филиппу: «…как могу разуметь, если кто не наставит меня?» [Деян. 8:31, – примеч. пер.].
Тогда я пожаловался моему незаменимому другу Айзеку Пенингтону, теперь уже более настоятельно, и это заставило его задуматься с целью изыскать средство, как мне помочь.
Он был близко знаком с доктором Пэджетом, известным лондонским медиком, а тот, в свою очередь, – с Джоном Мильтоном, джентльменом, который пользовался большой известностью в учёных кругах благодаря своим познаниям и искусным сочинениям, написанным на различные темы и по различным поводам.
Этот человек в прежние годы занимал общественную должность. Теперь же он удалился от дел и уединённо жил в Лондоне, почти полностью утратив зрение; при нём всегда находился кто-то, читавший ему вслух, обычно сын какого-нибудь знакомого, какового юношу Джон Мильтон по доброте своей подтягивал в учении.
Так, мой друг Айзек Пенингтон поговорил с доктором Пэджетом, а тот – с Джоном Мильтоном, и мне было предписано явиться к последнему, но не в качестве слуги (в слуге он тогда не нуждался) и не затем, чтобы постоянно быть с ним в его доме; мне разрешили приходить к нему в определённые часы, удобные для меня, и читать ему вслух те книги, которые он сам назначит, а мне только того и нужно было.
Но такое дело требовало некоторой подготовки, и я вернулся в отцовский дом в Оксфордшире.
[Ещё до болезни] старшая сестра прислала мне письма с указаниями (она писала их по поручению отца): избавиться от скота, который оставался в имении, а слугам дать расчёт. Я всё это выполнил к сроку, который прежде звался Михайловым днём [29 сентября]. Поэтому всю зиму, пока я был дома, я жил отшельником, совсем один – такой большой дом, а в нём ночами, кроме меня, не было никого. По утрам приходила пожилая женщина, чей отец издавна служил нашей семье. Она заправляла постель и выполняла разные поручения, которые я от случая к случаю ей давал, пока не заболел оспой; тогда в доме появилась ещё и сиделка. Но теперь, поняв из сестриного письма, что отец не собирается возвращаться и жить здесь, я продал те запасы, что имелись в доме, чтобы они не испортились за время моего отсутствия. Останься я дома, они всё равно предназначались бы для меня, поэтому я взял себе вырученные деньги, чтобы на них жить в Лондоне, если мне придётся туда ехать сообразно намеченным планам.Покончив с этим, я поручил дом заботам отцовского арендатора, жившего в деревне, покинул Кроуэлл и снова поехал к своему верному другу Айзеку Пенингтону. Когда подтвердилось, что хлопоты насчёт моих визитов к Джону Мильтону увенчались успехом и я могу ехать, когда захочу, я поспешил в Лондон и первым делом направился к Джону Мильтону.
Он принял меня со всей любезностью, чему поспособствовали и доктор Пэджет, который меня представил, и Айзек Пенингтон, который меня рекомендовал; к обоим он питал большое уважение. Задав мне разнообразные вопросы с целью выяснить, насколько я прежде преуспел в латыни, он отпустил меня, чтобы я подыскал себе жилище, наилучшим образом подходящее для моей будущей учёбы.
Я снял себе такое жильё, чтобы оно было удобно для меня и располагалось как можно ближе к дому Джона Мильтона (тогда он жил на Джуин-стрит), и с тех пор каждый день, кроме первых дней [воскресений], после полудня я шёл к нему, мы садились вместе у него в столовой, и я читал ему вслух на латыни из тех книг, которые он выбирал для чтения.
В первое наше чтение, заметив, что произношение у меня английское, он сказал мне, что, если я хочу пользоваться всеми благами латинского языка, не только читать и понимать латинских авторов, но и общаться с иностранцами, будь то дома или за границей, мне нужно освоить иностранное произношение. С этим я согласился, и тогда Джон Мильтон стал учить меня, как произносить гласные; и это так отличалось от обычного произношения англичан, которые говорят по-латински на английский манер… что латынь, на которой говорил он, и то, что чаще всего звучало, когда говорили англичане, показались мне разными языками.
До этого, за дни уединения в отцовском доме благодаря неутомимому труду и прилежанию я сумел восстановить правила грамматики, в каковых я некогда был силён, и потому мог, читая латинского автора, по некотором размышлении более-менее понимать смысл. Но эта перемена в произношении поставила меня перед новыми трудностями. Теперь мне труднее было просто читать, чем раньше– понимать прочитанное. Но
Labor omnia vincit
Improbus…
…Труд неустанный
Всё победил…
[Вергилий. Георгики. Книга 1. Пер. с лат. С. В. Шервинского, – примеч. пер.]
И я тоже всё победил. Чтение моё стало куда более приемлемым для моего учителя. Он же, со своей стороны, сознавая, насколько серьёзно моё желание учиться, не только поощрял меня, но всячески помогал. Имея чуткий слух, он улавливал по моей интонации, понял я прочитанное или нет, и сообразно этому мог остановить меня, задать вопросы и разъяснить наиболее трудные отрывки.
Так продолжалось шесть недель: днём я ходил читать, а утром занимался по книгам самостоятельно у себя в комнате, и я чувствовал, что результат налицо.
Но увы! Я назначил себе ученье в неподходящем месте. Лондон и я – мы никогда не ладили на предмет здоровья: мои лёгкие, как я полагаю, были слишком слабы для едкого воздуха этого города, и вскоре я начал чахнуть; не прошло и двух месяцев, как я был принуждён оставить и занятия, и город и во имя сохранения жизни вернуться в деревню, да и то далось мне уже нелегко.
<…>
[В следующем сюжете речь идёт уже о событиях 1665 г.]Незадолго до того как я очутился в тюрьме Эйлсбери, мой прежний наставник Мильтон попросил меня снять ему дом где-нибудь неподалёку от моего места жительства, чтобы ему выбраться из города ради безопасности его собственной и его семьи, – в Лондоне всё яростнее бушевала чума. Я нашёл для него милый домик в Джайлс Чалфонте, всего в миле от меня, сообщил ему об этом и намеревался навестить его там и проверить, хорошо ли он устроился, однако этому помешало моё тюремное заключение.
Но меня освободили, я вернулся домой и вскоре отправился к Мильтону с визитом, чтобы приветствовать его как сельского жителя.
Сначала мы просто беседовали, а потом он попросил принести рукопись своего сочинения. Вручив её мне, он настоял, чтобы я взял её с собой и прочёл на досуге, а когда прочту, чтобы я вернул рукопись и высказал своё мнение.
Придя домой, я уселся за чтение и обнаружил, что это была блистательная поэма под названием «Потерянный рай». Прочтя её с величайшим вниманием от начала до конца, я снова явился к Мильтону, отдал ему рукопись и выразил подобающую признательность за честь, которую он оказал мне, разделив своё сочинение со мною. Мильтон спросил, понравилось ли мне и что я думаю о его книге, и я отвечал ему сдержанно, но свободно. Мы ещё поговорили о книге, и я дружелюбно заметил:
– Ты много сказал здесь о потерянном рае, но что ты скажешь о рае обретённом?
Он не ответил, и на какое-то время погрузился в размышления, потом же он сменил тему, и мы говорили уже о другом.
Моровое поветрие миновало, город достаточно очистился и стал безопасным для жизни, и Мильтон вернулся туда. И, когда я пришёл навестить его, – а я редко упускал случай сделать это, если дела приводили меня в Лондон, – он показал мне свою вторую поэму под названием «Возвращённый рай» и дружелюбным тоном сказал:
– Это всё благодаря вам, это ваш вопрос, заданный мне тогда в Чалфонте, зародил замысел в моей голове, а прежде я и не задумывался об этом.
Перевод Александры Сагаловой
По изданию: The History of Thomas Ellwood, Written by Himself. (История жизни Томаса Эллвуда, написанная им собственноручно) With an Introduction by Henry Morley. 2nd edition. L.; N. Y., 1886.
Ссылка на полную версию перевода избранных частей книги «История жизни Томаса Эллвуда»