Когда замалчиваются наши семейные истории, их тяготы всё равно остаются с нами. Тяжесть нерассказанных историй очень глубока, она передается из поколения в поколение, часто создавая семейную культуру тайны, сокрытия, отрицания и лжи. А когда истории уходят в никуда, боль остается. Мнение о том «чего дети не знают, не может причинить им вреда» отравило бесчисленное множество семей, и моя семья одна из них.
Эта история началась в 1864 году с моего прадеда Густавуса Кендалла. Он был возчиком в армии северян, где занимался доставкой боеприпасов и провианта. Он поехал на своей повозке к месту сражения за Атланту, там его лошадь и застрелили. Он лежал под повозкой, пока солдаты Конфедерации не обнаружили его и не доставили в тюремный лагерь Андерсонвилль, известный своими ужасными условиями содержания: голодом, болезнями и пытками. В нем умерла одна треть заключенных. Густавус оставался там до окончания военных действий. Затем с незажившими ранами и истощением его перевели в госпиталь. В документе о его выписке было сказано: «Находился в Андерсонвилле, выжил».
Когда в возрасте двадцати лет его наконец выписали из больницы, Густавус женился на Изабель Боннер. У них было трое детей, а в 1871 году Изабель умерла от рака. Пять лет спустя Густавус женился на моей прабабушке, Мэри Браун Кендалл, когда ей было семнадцать, а ему тридцать два.
С самого начала их совместной жизни Мэри Браун Кендалл заботилась о Густавусе и занималась воспитанием его детей, которым на момент заключения брака было четыре, семь и девять лет. У супругов родилось еще пятеро детей, а Густавус стал владельцем постоялого двора. Время от времени супруги уезжали в Калифорнию для излечения Густавуса от телесных и душевных ран и болезней, оставляя детей в штате Вашингтон, Супруги нечасто бывали рядом со своими чадами.
Моя бабушка Бланш родилась в 1886 году в семье Мэри и Густавуса. В детстве она много болела и страдала ожирением. От родителей она едва ли получала то медицинское и эмоциональное внимание, в котором нуждалась. Тем не менее, она, несмотря ни на что, выросла, в 1904 году вышла замуж и родила детей, в том числе мою маму.
Я никогда не видела мужа Бланш, моего дедушку по материнской линии. Всё, что я знаю о семье, это то, что бабушка Бланш никогда не была полностью здорова; последние несколько лет жизни она была инвалидом и передала заботу о младших детях своим старшим детям. Моя мама была в числе этих младших детей. Когда моей маме было четыре года, а ее сестре шесть, в 1917 году, эта сестра положила полено в дровяную печь, и ее длинные светлые волосы вспыхнули. Старший брат девочки завернул мою тетю в ковер и потушил ее пылающие волосы. Шрамы остались на лбу моей тети до конца жизни. В тот день, когда мой дедушка вернулся домой, он был крайне удручен тем, что за детьми не присматривают взрослые. Они с бабушкой решили отдать двух своих младших детей в католическую школу-интернат при монастыре.
Вскоре после того, как моя мама и тетя прибыли в школу-интернат, началась эпидемия болезни под названием «испанский грипп», и школа была закрыта на карантин. Для девочек это было большим потрясением. Помимо всего прочего, на воспитание детей в школе оказала глубокое влияние доктрина первородного греха. Считалось, что дети одержимы грехом и нуждаются в очищении от зла. Все детские проступки сурово наказывались, нередко побоями и бранью по поводу дурной природы детей. Наказание должно было изгнать зло.
Помню, когда мне было лет тринадцать, к нам в семью приехала тетя. Я подслушала ее разговор с мамой о годах, проведенных ими в монастырской школе.
«Как ты можешь не помнить, что за ужас там творился?» – вопрошала тетя. А моя мать ответила: «Ну, я была слишком мала, чтобы помнить».
У маленьких детей может не хватать слов, чтобы передать воспоминания и переживания, но всё же травматический опыт запечатлевается на более глубоком уровне в теле и мозге. Моя мать придерживалась жесткого и зачастую неоднозначного стиля воспитания. У нее не было четкого представления о привязанностях. Она пронесла последствия религиозной индоктринации и психотравмы не только через годы детского заточения, но и через свое становление как подросток и девушка.
Моя прабабушка, моя бабушка и моя мама не смогли должным образом воспитать своих детей. Конечно, к счастью, у них были братья и сестры, которые поддерживали друг друга. Но дети не всегда обеспечивают самое заботливое и осознанное воспитание друг друга.
В семье моего отца никто никогда не говорил о горе, несмотря на то, что его мать и старшая сестра умерли в один и тот же год, в 1925-м. Мой отец также никогда не говорил о стыде, психических заболеваниях и алкоголизме, которые определяли жизнь его родителей, бабушек и дедушек. Я слышала только о редких происшествиях. Его дед был в роте, которая дезертировала из армии северян, когда ей приказали вступить в бой, наверняка закончившийся бы бойней. Президент Линкольн помиловал их, но чувство стыда преследовало моего деда до конца его дней. Алкоголь стал для семьи способом справиться с бедой. Мать моего отца была серьезно психически больна, что, возможно, стало предвестником психоза моего брата.
В последние десятилетия психологи провели бесчисленные исследования влияния генетики и эпигенетики на проявление психологических травм и стрессоустойчивости в семьях. Исследования показали, что генетическая и эпигенетическая история человека влияет на его способность преодолевать новые травмы, а также справляться с повседневными жизненными проблемами. Например, вся боль войны переносится солдатами и другими жертвами войны в их семьи, и сложная паутина травмы ложится на всех.
Подобная цепь последствий привела к тому, что однажды ноябрьским днем, когда мне было восемь лет, я едва избежала смерти. Двумя годами ранее мой старший брат был уволен из военно-морского флота по состоянию здоровья. Единственное объяснение, которое я услышала, заключалось в том, что он просто не смог вынести «учебный лагерь», но для меня это был пустой звук.
В 1955-1956 учебном году моя семья столкнулась с серьезными проблемами. Моя мать отчаянно пыталась спасти отца от его всё более глубокого алкоголизма. Она часто по вечерам ездила за ним в город. В то время я была самым младшим ребенком. Мои братья и сестры, которые тоже страдали, реагировали на эту ситуацию, уходя гулять со своими друзьями. Я обычно оставалась одна. Мой старший брат, демобилизованный из военно-морского флота, обычно был единственным, кто находился рядом. В то время ему был двадцать один год. Это был семейный секрет, но позже я узнала, что его демобилизовали из-за психического расстройства.
Тем ноябрьским днем мой старший брат затащил меня в подвал и вдавил лицом в мягкий земляной пол, так что мне стало трудно дышать. В это время он разговаривал с Сатаной. Дьявол велел ему убить меня. Я не могла слышать того «собеседника». Я была в ужасе. Затем по какой-то «милости» мне вспомнилась песня, которой меня учила сестра. Я запела сквозь грязь, как могла, и так громко, как это было возможно, песню «Иисус любит меня». Брат резко отпустил меня. Я выбежала на улицу и спряталась в спутанных ветвях разросшейся ивы. Там меня не было видно.
Около недели я каждый день после школы пряталась в зарослях ивы. Затем мой брат попытался разгромить наш дом и напал на моего отца. Власти его арестовали и отвезли в государственную психиатрическую больницу, где он прошел курс шоковой терапии. После этого он, возможно, и не помнил, что сделал со мной в подвале. Я тоже на следующие шестьдесят пять лет забыла об этом покушении на свою жизнь. Однако моя сестра сказала мне, что брат попросил ее передать мне, что если он когда-либо причинил мне боль, то ему очень жаль.
Я вспомнила об этом только после смерти всех причастных. Как и многие люди, пережившие насилие, я не столько обижалась на брата, сколько на мать, которая не верила мне и игнорировала мои слова и чувства. Даже после ареста и заключения брата в тюрьму никто ничего мне не сказал, кроме разве что неуверенных попыток сестры принести извинения. Всё было так, как будто этого никогда не происходило.
Эта модель «умышленного игнорирования» укоренилась в нашей семейной культуре. С обеих сторон моей семьи – со стороны матери и со стороны отца – эта культура молчания восходит как минимум к временам Гражданской войны.
По меньшей мере в течение нескольких десятилетий такое молчание объяснялось защитой пострадавших солдат и ограждением детей от ужасов войны. Однако моя собственная жизнь показала мне, что сокрытие историй о войне – это не способ избавить ее жертв от негативных последствий. Боль впечатывается в гены потомков и в семейную культуру отрицания и секретности.
Война была частью социальной структуры человечества с незапамятных времен. Хотя я могу проследить травму войны в своей собственной семье вплоть до Гражданской войны, мне интересно, насколько далеко она уходит в прошлое. Я уверена, что модель отрицания и скрытности в моей семье существовала задолго до той войны.
Когда человек попадает в крупную аварию или становится жертвой стихийного бедствия, он обычно рассказывает историю об этом событии снова и снова. Несмотря на то, что человек, непосредственно участвовавший в трагедии, может быть травмирован, он не чувствует стигмы, рассказывая о случившемся. Я задаюсь вопросом, почему же в случаях военной травмы преобладает такая секретность. Основываясь на своем личном и профессиональном опыте, я пришла к убеждению, что участие в вооруженном конфликте порождает сложную модель вины и стыда. Эта модель не проявляется в несчастных случаях и стихийных бедствиях.
Для меня война – это важная часть историй поколений. Я надеюсь, что более глубокое понимание последствий войны поможет привести нас к семейным историям об исцелении и сплочении. Возможно, наступит время, когда война будет рассматриваться как болезнь, которой она, несомненно, является.
Мэри Хансен – психотерапевт, специалист по травмам привязанности, член Правления журнала “Western Friend” и член Беллингемского Собрания Друзей (Северо-Тихоокеанское Годовое Собрание).
2024 г.
Источник: журнал Western Friend